Поиск | Написать нам | FAQ
 EN | DE Международный интернет-семинар по русской и восточноевропейской истории
Добро пожаловать! О проекте Координаторы проекта Текущий проект Публикации Полезные ссылки Архив Написать нам
ЮУрГУ Южно-Уральский государственный
университет
UNI BASELUNI
BASEL
Челябинский государственный университет Челябинский государственный
университет

Архив

Воспоминания о плене Первой мировой войны как объект политики памяти и средство групповой идентификации.

27.12.2004, 11:44

О. Нагорная

Воспоминания о плене Первой мировой войны как объект политики памяти и средство групповой идентификации. [1]

В последние несколько лет одной из центральных тем в исследованиях невоенных аспектов Первой мировой войны является вопрос об усвоении и использовании властью и обществом опыта тотальной войны в качестве модели контроля и дисциплинирования отдельных групп и социума в целом[2]. Причем речь идет не только о реализованной в ходе войны тотальной мобилизации ресурсов фронта и тыла, а также ставшей массовым явлением системе принудительного труда, но и о тотальном характере контроля над общественным мнением, проявившимся в цензуре переживаний и воспоминаний о войне.
В данной статье на примере общественной дискуссии по проблемам военного плена будут проанализированы процессы коммуникации властных институтов и социальных групп, формировавших в России структуры коллективной памяти о войне. В первой части речь пойдет о решающей инстанции в политике обсуждения, фильтрации и использования воспоминаний, в качестве которой были определены сменяющие друг друга правительства, пытавшиеся оказывать влияние на усвоение опыта мировой войны с целью легитимации государственных действий. Образцы интерпретации переживаний и превращения их в структуры коллективной памяти транслировались не только со стороны власти, но и со стороны определенных социальных групп, стремившихся перевести символический капитал памяти в капитал социальный. Данные механизмы будут проанализированы на примере мемуаров русских военнопленных, бежавших или вернувшихся из плена в ходе обмена и репатриации.

1. Власть и формирование политики памяти

В сравнении с другими европейскими странами, вступившими в Первую мировую войну, Россия обладала наименее развитой политической и экономической организацией и неподготовленными к условиям тотальной войны институтами мобилизации. Если в июльские дни 1914 г. в обеих столицах сложился хрупкий патриотический консенсус, то первые поражения в Восточной Пруссии и отступление 1915 г. показали ограниченную силу сопротивления русских солдат на фронте, а конкуренция между государством и обществом по поводу оптимизации ведения войны быстро разрушила структуры гражданского мира в тылу[3]. Необходимость легитимации нового уровня насилия и контроля вызвала к жизни процесс коммуницирования государства и общества, который должен был удовлетворить возросшую в экстремальной ситуации потребность в выработке образцов толкования целей войны, ее длительности и жертв[4].
После первых крупных военных поражений русское правительство попыталось скрыть от общественности на фронте и в тылу истинный масштаб потерь, что не в последнюю очередь проявилось в запрете на публикацию не только численности попавших в плен, но и на употребление самого понятия ?русский военнопленный? в прессе и в официальном делопроизводстве. К печати допускались только цифры захваченных в плен солдат и офицеров неприятельской армии, свидетельствовавшие о победах русского оружия, и парадные описания их содержания в тылу[5] как доказательство выполнения Россией постановлений Гаагской конвенции.
Однако, замалчивание истинного положения военнопленных на территории Центральных держав стало причиной распространения среди русских солдат представления о плене как лучшей доле, что увеличило случаи массовой добровольной сдачи. В подобной ситуации власть была вынуждена инициировать дискуссию о плене, предъявив, однако, жесткие требования к публикуемым мемуарам: на суд читателя выносились только отрицательные воспоминания об условиях содержания в германских лагерях, трезвые же оценки зависимости состояния пленных от экономической ситуации в самих Центральных державах подвергались неумолимому вытеснению. По воспоминаниям одного из ведущих деятелей Московского городского комитета помощи военнопленным Н.Жданова, военная цензура не пропускала в Россию даже групповых фотографических снимков военнопленных, разрешая вырезать изображения отдельных лиц и пересылать их по адресам родственников. Мотивировалось это тем, что групповые снимки иногда производят впечатление благоприятных условий содержания в плену[6].
В 1915 г. в России, по примеру стран-союзниц, была создана Чрезвычайная следственная комиссия под руководством сенатора Кривцова, призванная расследовать случаи нарушения законов войны со стороны Центральных держав и повсеместно распространять сведения о своей деятельности. В здании комиссии в Петербурге был организован музей[7], значительную часть экспозиции которого помимо доказательств применения немцами разрывных пуль составляли материальные свидетельства ужасов плена: ?бурда? вместо кофе, так называемый немецкий ?военный хлеб?, выпеченный из смеси низкосортной муки с добавлением картофеля, изображения издевательств над пленными, в том числе священниками и т.д. Здесь же собирались и тщательно расследовались свидетельства и воспоминания, касающиеся плена. Издания Следственной комиссии ?Наши враги? выходили значительными тиражами и в обязательном порядке распространялись в воинских частях и в тылу[8].
Одной из главных проблем при легитимации целей войны и формировании образа врага, с которой столкнулись власть и общество в России с началом войны, стала необходимость избавления от комплекса собственной неполноценности по отношению к немцам, на протяжении многих десятилетий определявшихся в качестве образца для подражания во всех сферах государственной и общественной жизни. Для того чтобы преодолеть миф о непобедимости германской государственной машины, нужно было дискредитировать немцев как носителей культуры и наделить их нечеловеческими варварскими чертами. Подобное ужесточение образа врага должно было способствовать интеграции всех общественных групп и повышению боеспособности солдат на фронте.
Многочисленные воспоминания о жестокостях, творимых немецкими и австрийскими войсками по отношению к русским пленным, должны были убедить российскую общественность, что в ?стране поэтов и мыслителей? оказываются возможными безобразные явления[9]. Настоящими чертами, присущими всем германским военным, объявлялись грубость, надменность и тупая самоуверенность. Прусские офицеры, истязавшие не только неприятельских, но и собственных солдат, были представлены ?точно живые иллюстрации к той картине прусско-германского милитаризма, которая многим ?была известна понаслышке? [10]. Особо подчеркивался феодально-абсолютистский характер германского государства, что позволяло выделить его из сообщества союзных России западных стран и лишить статуса образца экономического и политического устройства. Ниспровержение прежних идеалов логично завершалось самовозвышением: ?золотое время расцвета духовной жизни Германии ушло и вряд ли вернется. Мы же богаты именно теми свойствами русской души и сердца, которые служат залогом богатой культуры духовной, а культура внешняя у нас не за горами? [11].
Одновременно с картинами лишений и издевательств, ожидавшими в плену, пропаганда настойчиво распространяла образцы поведения, которым должен был следовать русский солдат и офицер. ?В октябре 1915 г. шесть наших нижних чинов, бежавших из австрийского плена, показали, что за упорный, несмотря на целый ряд мучений, отказ всей их партии рыть окопы для неприятеля, были расстреляны четыре человека, которые по показаниям опрошенных умерли героями. Всякие попытки ... разбивались о непоколебимую твердость и верность присяге русского солдата?. В формирование поведенческих шаблонов активно включилась церковь, регулярно публиковавшая определения Синода о поминовении и увековечении памяти пленных героев-воинов[12], в том числе и в родных приходах.
Транслировавшийся в воспоминаниях образ пленного русского солдата-мученика, который в значительной степени страдал от неспособности и нежелания собственного правительства организовать действенную помощь, оказал двойственное влияние на тыловую общественность. Наряду с хаотичным сбором посылок и денег на имя общественных и государственных организаций возник целый поток требований ухудшить условия содержания вражеских военнопленных в России и ужесточить репрессии по отношению к ним.
Временное правительство, в состав которого вошли ведущие деятели общественных организаций, попыталось скоординировать деятельность общественных и государственных структур помощи русским военнопленным и развернуть масштабную агитацию среди самих военнопленных с целью привить им лояльность по отношению к новому порядку. При существовании опасной перспективы возвращения в страну значительного контингента исстрадавшихся и озлобленных солдат и офицеров пропаганда легитимировала новую власть через противопоставление неудачам старого режима: ?Кончится эта страшная война, вернется наш военнопленный домой в обновленную переустроенную Россию? Он увидит, что на России новой не лежит греха России старой, бесславно сгинувшей. Но еще нежнее полюбит Россию новую, и за то малое, что она смогла сделать для военнопленных? [13].
В общественной дискуссии образ страданий военнопленных также приобрел новые грани, и стал выполнять более разнообразные функции. Глава правительства князь Львов лично приветствовал группы вернувшихся из плена врачей и инвалидов и предлагал им более широко оповещать русское общество о жестокостях германского плена в целях пропаганды наступления[14], стимулируя создание воспоминаний в определенном идеологическом ключе.
Воспоминания бежавших и вернувшихся, публикуемые в этот период, должны были не вселять в общество возможность быстрой победы над более развитым противником, а настроить на длительное и требующее неимоверных материальных и человеческих затрат противостояние. Немцы в мемуарах изображены ?трудолюбивыми и отдающимися работе с сознанием долга, торжественно?. Поэтому русское общество должно было избавиться от иллюзий об истощенной немецкой экономике и о готовых к добровольной сдаче изголодавшихся жителях.
Публикация воспоминаний военнопленных была направлена также на дискредитацию идеи сепаратного мира в противовес все более явственно звучащим общественным настроениям. Именно подобное окончание войны, по свидетельствам вернувшихся, ?являлось ... навязчивой идеей для всех германцев. Это единственная тема разговора с русскими военнопленными... 6 декабря 1915 г., когда надежды были наиболее высоки, русских пленных выстроили на плацу и заставили петь ?Боже Царя храни? в честь дня рождения Николая? [15].
После Октябрьской революции, несмотря на господствовавший в стране организационный хаос, большевистское правительство всеми силами стремилось поставить под контроль первую волну (1918 ? н.1919 г.) стихийно возвращавшихся военнопленных. Новая власть ожидала, что происходившие из крестьянской и рабочей среды военнопленные смогут под воздействием собственного опыта и массовой агитации приобрести правильное классовое сознание. Вторая волна (к.1919 ? 1922 г.) возвращалась в Россию Гражданской войны, что придало процессу репатриации политические и военные функции. Интеграция бывших военнопленных была передана в ведение НКВД, попытавшегося навязать вернувшимся сформулированное партийными и государственными структурами толкование мировой войны и плена. Огосударствление общественных организаций и общественной дискуссии способствовало оккупации личных воспоминаний [16] и стиранию противоречий между индивидуальными переживаниями и общественными установками.
Сборники воспоминаний, выпущенные к десятилетнему юбилею мировой ?империалистической? войны и позже, представляли плен как путь к атеизму и революции[17]. Примечательно также, что редакция не использовала материалы, опубликованные ранее: бывшие пленные ?вспоминали? по заказу. В качестве авторов были выбраны дореволюционные партийцы и рядовые участники мировой войны, ?прошедшие большой путь от добровольца старой царской армии до убежденного и стойкого красноармейца?. Воспоминания последних позволяли четко проследить ?весь трудный и мучительный путь, которым терпеливый (до поры) царский солдат шел к революции? [18]. Под господствующий образец толкования были перетрактованы также визуальные свидетельства. Так, фотография, изображающая обмен или торговлю русского мирного населения с австрийскими военнопленными через колючую проволоку, представлялась как свидетельство братания в плену[19]. Таким образом, из первоначально многослойной среды воспоминаний в процессе институциональной обработки были вытеснены и исключены неудобные, а подходящие под господствующий образец были возведены в форму шаблона.

2. Воспоминания русских военнопленных как средство групповой идентификации.

Русские военнопленные представляли собой достаточно многочисленную (около 2,5 млн. солдат и офицеров) и в силу своего опыта совершенно особую группу русского общества в период Первой мировой войны. Даже после масштабного освещения в прессе нечеловеческих унижений, которым пленные подвергались в лагерях Центральных держав, в государственных и некоторых общественных структурах они продолжали восприниматься как подозрительные элементы, не выполнившие своего долга перед родиной. Поэтому публикация мемуаров и встраивание в транслируемые существующим режимом образцы толкования представляли этой маргинальной группе возможность избавиться от стигмы предателей.
Несомненно, культура памяти о Первой мировой войне в России в сравнении с другими европейскими странами представляется менее развитой[20], однако прошедшие цензуру воспоминания военнопленных позволяют реконструировать, каким образом переживания тотальной войны были превращены в структуры коммуникативной памяти. При оформлении непосредственных переживаний военного плена в мемуары, они вынужденно проходили двойной фильтр групповой и государственной цензуры. Преследуемые социальной группой и отдельными индивидами цели вызвали к жизни процессы перетолкования прошлого, а также фабрикацию и гармонизацию воспоминаний в соответствии с ним. Значимые ранее события и лица были забыты, действительные переживания вытеснены с целью объективирования и усвоения навязываемых шаблонов интерпретации произошедших событий[21].
Открытой мотивацией для публикации собственных воспоминаний представлялось поручение товарищей, оставшихся в плену и желавших, ?чтобы на родине знали правду о германском плене: они еще надеются на помощь и заступничество? [22]. Однако помимо чувства вины перед оставшимися за колючей проволокой в мемуарах военнопленных изначально прослеживается попытка оправдать свое пребывание в плену и работу на вражеское государство: ?Наверное, у многих возникнет недоуменный и недружелюбный вопрос: "Зачем же пленные работали на врага? Ведь без их работы Германия не могла бы ни дня продолжать войну!" Кто захочет вдуматься в душевное состояние человека, униженного и забитого так, как забиты русские пленные в Германии, тот найдет ответ? [23].
Воспоминания, опубликованные при Временном правительстве, использовали распространенное в общественной дискуссии средство ? обвинение прежней власти: ?Чтобы наглядно себе представить атмосферу германского плена, вспомните наш старый полицейский режим?. Представляя себя носителями одинакового для всего русского общества опыта, военнопленные пытались преодолеть сегрегацию маргинальной группы: ?в прошлом у него ? темная жизнь раба и застарелое наследственное недовольство? он просто темный обездоленный человек, которого тащат то в участок, то на арену мировой борьбы?[24]. В этот период данные конструкции еще требовали дополнительного подкрепления, в качестве которого был использован утвержденный государством образ нечеловеческих страданий пленных. В мемуары была внесена существенная корректировка: страдания не были бесцельными, так как это были жертвы во имя родины. ?Нас несколько лет не только называли свиньями, но и относились как к свиньям? Нас держали в беспрестанном страхе, не давая ни минуты быть спокойным за свою жизнь, каждый, кто приближался к нам, оплевывал и высмеивал нашу родину для того, чтобы еще беспросветнее давило на нас ярмо плена ? добивались этого голодом, побоями, страхом и унижениями? [25].
После Октябрьской революции вернувшиеся из плена использовали для своей реабилитации более простые и легко воспринимаемые обществом и властью образы. Согласно новой интерпретации, в процессе принудительного труда пленным раньше всех суждено было испытать на себе, что патриотизм немцев являлся лишь фасадом, скрывавшим истинные цели и намерения германского империализма. Привлеченные к принудительному труду, они работали на эксплуататоров, желающих ?высосать из каждого пленного все соки для обогащения себя за счет даровой силы? [26]. Мемуары позиционировали военнопленных не столько как жертв прежнего режима, сколько в большей степени как самых непосредственных участников революции: ?Нас отправляли на убийство? и смерть за наших угнетателей, за проклятый строй, который три года спустя те из нас, кто остался в живых, разрушили?[27]. Принудительные труд был окончательно перетрактован из вынужденного действия в подвиг, так как именно он позволил пленным стать проводниками идеи мировой революции: ?работа военнопленных на заводах и в селах среди австрийского крестьянства, а также общение с солдатами австрийской армии пустили глубокие корни революции в австрийскую почву? [28].
Одной из форм самооправдания собственной пассивности и ?негероичности? поступков стал поиск такой категории пленных, которые совершили добровольное, а значит, еще большее предательство по отношению к родине и к своим товарищам по несчастью. Эта роль в воспоминаниях автоматически была приписана лагерным переводчикам, большинство которых в силу знания языка выбирались из пленных еврейского происхождения. Образ евреев как предателей и шпионов уже был заложен в общественном сознании и способствовал удобной редукции реальности: ?Германское начальство старалось перетянуть на свою сторону часть пленных, и при их помощи управлять другой. К ним относились человечнее, и некоторые попались на удочку, стали надсмотрщиками? То же нужно сказать и про многих переводчиков, бесстыдно обиравших своих товарищей? [29].
Прослеживается четкая зависимость трактовки евреев как предателей и основных виновников страданий пленных в лагерях от режима, при котором были опубликованы мемуары. Однозначно высказывались пленные, ?вспоминавшие? в период Царского и Временного правительств. Мемуары же более позднего периода, с оглядкой на интернациональные лозунги революции и происхождение ее ведущих вождей, более осторожно утверждали, что только ?непонимающим этой хитрой механики, действительно, казалось, что в плену командовали всем евреи? [30]. Некоторые даже рефлектировали антисемитизм как принадлежность прежнего строя: ?Вместе с отступающей армией позорным шквалом несся по селам еврейский погром. Командование всю вину сваливало на евреев... клевета зачитывалась в приказах ... К этому привыкли как к молебнам. Знали, раз евреи ? дела плохи? [31]. Место евреев как предателей и виновников всех бедствий в воспоминаниях советского периода заняли унтер-офицеры и фельдфебели, служившие в низшей лагерной администрации. Причем выражения, использовавшиеся по отношению к первым, остались неизменными. Младшие офицеры характеризуются как люди, ?готовые продать своих? и ?оказывавшие австрийцам немалую помощь? [32].
В воспоминаниях, опубликованных в эмиграции, антисемитские пароли напротив оставались неотъемлемым элементом объясняющего повествования: ?Евреи-переводчики, евреи-заведующие партиями ? это было одним их самых тяжелых бытовых явлений плена. Они контролировали почту, доносили на строптивых?. Кроме того, в евреях уже тогда проявлялась способность совершить более масштабное предательство (революцию), так как ?они знали язык, но не были русскими, не любили Россию? [33].
В мемуарах военнопленных, созданных при Советской власти, плен представлялся особой временной и пространственной структурой, где в силу объективных условий процессы становления революционного сознания проходили гораздо быстрее, чем в самой России: ?То, что имело место в России и на фронте в марте 1917 г., то в миниатюре разыгралось в плену задолго до февральской революции? [34]. Этому способствовало различие в содержании солдат и офицеров[35], что, по воспоминаниям очевидцев, очень быстро привело к усилению классового неравенства [36]. Даже солдатская среда не осталась в стороне от процессов социального расслоения, так как плен выделил из нее ?зажиточных людей, которые получали деньги и посылки с родины? [37].
Согласно воспоминаниям советского периода, Февральская революция только углубила непреодолимую классовую пропасть и превратила ее в открытую вражду, несмотря на попытки ?некоторых офицеров стать социал-демократами, заигрывать с солдатами и подделываться под народный говор? [38]. Обладающие правильным сознанием рядовые пленные вскоре ?отвернулись от нового правительства, перестали ему верить и стали его врагами? [39]. Кроме того, согласно воспоминаниям, революция, произошедшая в далекой России, помогла пленным, которые не разбирались в тонкостях политических программ, на интуитивном уровне определить, какой партии отдать свое предпочтение. Так, население лагерей сразу же отвергло ?ведущую себя задорно и глупо интеллигенцию?, т.к. в ее среде ?было много болтунов, и в самом деле думавших, что большевики губят "свободную Россию", и их пафосные разговоры о попранной демократии, о войне до конца звучали невыразимо пошло здесь, среди тысяч умирающих от голода и болезней людей? [40]. Задолго до того, как социал-демократы доказали свою политическую несостоятельность в России, они дискредитировали себя в плену как борцы за идею и мужественные люди. В своих воспоминаниях К.Левин очень живописно рисует поведение типичного представителя данной партии при решении вопроса о досрочной отправке на родину. ?Он нервничал ужасно, сжимал руки, глухо стонал и бегал, расспрашивал: отправят его или нет, - и плакал, и безнадежно прятал в колени черную голову?[41]. Единственными настоящими людьми предстали перед военнопленными большевики, с которых ?революция смыла ? подневольную черную копоть, униженный и несвободный вид? и которые казались ?людьми из прекрасного мира? [42].
Прошедшие тяжелую школу сопротивления германскому империализму военнопленные были представлены общественности в Советской России не просто как революционеры, но как ?большевистские агитаторы? [43], ведь именно с ?их приездом обстановка политическая и революционная сложилась в пользу революции? [44]. Стихийное бегство пленных на родину после объявления новой властью первых декретов описывалось не как стремление изголодавшейся массы вернуться домой после многолетнего заключения, а как целенаправленное стремление ?в Советскую Россию к упорной работе для рабочего класса? [45].
Радикальную переинтерпретацию с позиций классового подхода после Октябрьской революции претерпел образ врага. Жестокость немцев по отношению к пленным трактовалась как свидетельство определенной стадии исторического развития всего общества - ?война сделала зверьми всех. Все народы находились под тяжелой пятой империализма и теряли свой облик? [46]. Бесчеловечное обращение германских военных с безоружным противником объяснялось проявлением классовых предрассудков: большинство офицеров были ?настоящими немецкими патриотами?, так как происходили из мелких помещиков[47]. Мирное население, в порыве патриотизма унижавшее пленных, было отнесено к категории ?озверевших немецких буржуа? [48].
Низшие слои германского населения были представлены в качестве жертв, которые ?шли на войну по принуждению, не любили и боялись своих офицеров и не верили им? [49]. Наивысшая классовая сознательность в воспоминаниях приписывалась германскому пролетариату, который якобы приветливо принимал русских пленных на заводах: ?На работе под одним ярмом капиталистической эксплуатации мы стали одной рабочей семьей?[50]. Логичным и соответствующим ленинским тезисам в мемуарах ?пленных-партийцев? являлось обращение к образу немецких социал-демократов, которые с самого начала войны пошли на сговор с империалистическими правительственными кругами. В уста самих представителей этой партии вкладывается идея, что ?социал-демократов в Германии уже нет?[51]. Таким образом вина за развязывание войны перекладывалась с немецкого пролетариата на его бывших вождей, а единственным идейным вдохновителем рабочих признавались коммунисты.
Классическая схема классовой борьбы использовалась также при описаниях национальных противоречий в отношениях с военнопленными из армий бывших союзников: ?Уже с лета 1915 г. пленные делились на две совершенно противоположные группы: имущих и неимущих, буржуев и пролетариев. Под буржуями подразумевались французы, англичане и бельгийцы, а под неимущими ? русские? [52]. В этом же ключе был объяснен сложившийся в годы войны стереотип о зверствах венгерских военных и мирного населения по отношению к русским пленным. После революции в России данный факт был представлен как последствия несостоятельной национальной и международной политики царского правительства: ?как это ни странно, но венгры до сих пор не забыли 1848 г., когда солдаты Николая Палкина помогали заливать кровью восставшую против Австрии страну? [53].
Реальность тотальной войны и многолетнего пребывания за колючей проволокой неизбежно должна была отразиться на системе ценностей значительной массы военнопленных. Влияние длительного заключения на религиозность пленных в Первую мировую войну требует специального исследования, однако воспоминания позволяют проследить, когда и с какой целью русские военнопленные артикулировали свой религиозный опыт или выражали свое отношение к культу и церковным институтам.
Еще в июле 1917 г. из уст военнопленных звучат религиозные толкования страданий в плену как ?тьмы Египетской? и сравнение освобождения с воскресением в царстве Божьем: ?Я раньше был в аду, но сейчас воскрес...ангелы прилетели, чтобы спасти нас из ада, где мы страдали о своих грехах!? [54]. Сестры милосердия в своих воспоминаниях также свидетельствовали о религиозных настроениях массы пленных и их стремлении облегчить душевные страдания обращением к вере и церкви[55]. Кроме того, в переданных пленными обращениях на родину очень часто звучали просьбы, чтобы приехал ?наш русский батюшка? [56].
После октября 1917 г. воспоминания представляют плен как путь не только к революции, но и к антирелигиозному сознанию. Само долгосрочное заключение, нечеловеческие страдания и жестокость окружающей действительности доказали пленным лживость религиозного учения, т.к. ?против существования [Бога] вопили все камни на мостовой? [57]. Опыт плена свидетельствовал также о несостоятельности вражды различных церковных учений, так как сами представители церкви легко шли на преодоление границ в порыве слепого патриотизма[58] или в случае необходимости. К.Левин с достаточной долей иронии описывал ситуацию обустройства религиозной практики в его лагере: ?Оказалось, что все лучшие тенора в лагере были евреи, а басы ? русские. ?[Священники] доказывали, что еврейский бог ? это бог отец, то есть член коллегии ? троицы, и потому евреям было разрешено петь в хоре? еврейские тенора славили Христа в церкви, а русские басы гудели славословия Иегове в лагерной синагоге. К этому все привыкли, и религиозно-вокальный интернационал получил в лагере всеобщую санкцию? [59].
Более поздние воспоминания заимствовали и органично вписывали в свое повествование установившиеся при новом режиме определения и образы: ?К морфию он привык и капризно требовал, чтобы ему делали впрыскивания каждый вечер. ?Кому морфий, а кому и молитва??[60]. В соответствии с определениями классового подхода, что на основе религии ?зиждется господство буржуазии?, пленные при Советской власти ?вспоминали?, что церкви в германских лагерях устраивались по инициативе унтер-офицеров, насильно загонявших солдат на службу[61]. Не случайно солдаты игнорировали организованные офицерами празднования православной Пасхи, и вместо этого всей массой собрались на митинги, устроенные большевиками.
Несмотря на иные мотивы инструментализации опыта военного плена в среде русской военной эмиграции, на материале данных мемуаров можно отследить использование сходных мнемонических стратегий. Страдания и героизм пленных здесь тематизируются с целью мифологизации старой русской армии и утверждения определенной социальной группы, помещенной в чужую среду и нуждающейся в самоидентификации, как ее части. Несомненно, и в этом случае противоречия индивидуальных переживаний должны были быть стерты через выработку и трансляцию определенных образов коллективной памяти.
К разряду устойчивых мифологем, положенных в основу трактовки опыта плена, относится представление о непобедимости и несгибаемости духа пленных в их верности Царю и Отечеству. Офицеры, по воспоминаниям, были готовы пожертвовать благосостоянием своих семей, чтобы не дать врагу возможность лишний раз убедиться в недееспособности российских государственных структур. Мемуары обращаются также к традиционному образу свободолюбивых казаков, в частях которых ?плен по традиции считали не несчастьем, а позором, потому даже раненые казаки пытались бежать, чтобы смыть с себя позор плена? [62]. Кроме того, при выстраивании структур памяти характерно замещение реальных событий уже существующими устойчивыми образами культурной памяти. Так, П.Краснов в своих мемуарах свидетельствует о попытках пленных отрубить себе пальцы, чтобы только не работать на врага и не совершить тем самым предательства против родины и союзников[63]. Прямым прообразом данной мифологемы представляется созданная в период Отечественной войны 1812 г. и отраженная в русском искусстве легенда о крестьянине, отрубившем себе руку с клеймом Наполеона.

* * *

Таким образом, изучение процессов коммуникации опыта Первой мировой войны позволяет выявить происхождение механизмов тотального контроля и управления обществом и общественным сознанием, во многом определивших облик всего ?экстремального столетия?. В условиях трансформации ментальных и ценностных структур, возникших (сложившихся) в России в ходе мирового конфликта, формирование шаблонов восприятия и толкования происходящих событий, а также определение образов коллективной памяти стало весомым социальным и политическим капиталом, в борьбу за обладание которым вступили власть, группы и отдельные индивиды. Воспоминания о пребывании в плену противника и общественная дискуссия о русских военнопленных стали полем столкновения различных мнемонических стратегий. Сменявшие друг друга политические режимы стремились использовать процесс формирования коммуникативной памяти о плене для тотальной мобилизации общества, легитимации своих действий внутри страны и на международной арене и навязывания собственных образцов толкования происходящего. И если самодержавие не смогло использовать в полной мере механизмы и институты политики памяти, Временное правительство не успело в полной мере реализовать мероприятия мнемонического контроля, то большевикам, практиковавшим наиболее жесткие приемы при манипулировании и использовании коммуникативной памяти, удалось поставить процесс воспоминания под свой контроль и навязать свое толкование плена мировой войны. Сами военнопленные пытались использовать возможность публикации своих мемуаров с целью личной ресоциализации, групповой идентификации и преодоления стигмы предателей.

Примечания

1. Статья подготовлена при поддержке фонда Герды Хенкель, грант AZ 11/SR/03
2. См, например: Holquist P. Making war, forging revolution: Russia's continuum of crisis, 1914 ? 1921, Cambridge 2002; Liulevicius V.G. War land on the Eastern Front : culture, national identity and German occupation in World War I, Cambridge 2000.
3. См.: Beyrau D. Der Erste Weltkrieg als Bewährungsprobe. Bolschewistische Lernprozesse aus dem ?imperialistischen? Krieg, in: Journal of modern history. 2003. ? 1. S. 100-101.
4. Подробно о процессах коммуницирования военного опыта см.: Buschmann N., Karl H. Zugänge zur Erfahrungsgeschichte des Krieges. Forschung, Theorie, Fragestellung, in: Buschmann N., Karl H. Die Erfahrung des Krieges. Erfahrungsgeschichtliche Perspektiven von der Französischen Revolution bis zum Zweiten Weltkrieg, Paderborn 2001. S.21.
5. См., например: Шинкевич Е. Отчет члена, состоящего при Центральном справочном бюро о военнопленных Особого комитета помощи военнопленным по командировке в Омский военный округ для обследования степени нужды военнопленных Австро-венгерской армии. Пг., 1915.
6. Жданов Н.М. Русские военнопленные в мировой войне. М., 1920 (Труды военно-исторической комиссии). С.223.
7. См.: Российский государственный военно-исторический архив (далее ? РГВИА). Ф.2003.Оп.2.Д.753. С.79.
8. См.: Наши враги. Обзор действий Чрезвычайной следственной комиссии. Пг., 1916.
9. Григорьев С. Два месяца в германском плену. (Впечатления, наблюдения, выводы). Одесса, 1914. С.4.
10. Там же. С.65.
11. Там же. С.3.
12. См.: РГВИА. Ф.2003.Оп.2.Д.753. Л.90.об.
13. См.: Русский военнопленный. Журнал издательства Московского городского комитета помощи русским военнопленным 1917 г. ? 1. С.1-2.
14. См.: Жданов Н. Русские военнопленные в мировую войну 1914-1918 гг. (Труды военно-исторической комиссии). М., 1920. С.105.
15. Шамурин Ю.И. Два года в германском плену. М., 1917. С.29.
16. Более подробно о понятии оккупированных воспоминаний см.: Hockerts H. Zugänge zur Zeitgeschichte: Primärerfahrung, Erinnerungskultur, Geschichtswissenschaft, in: Jarausch К. (Hg.), Verletztes Gedächtnis. Erinnerungskultur und Zeitgeschichte im Konflikt. Frankfurt am Main 2002. S.42-45.
17. См., например: Десятилетие мировой войны. Сборник статей. Под ред. М. Охитовича. М., 1925; Десятилетие мировой войны (Материалы для агитаторов). М., 1924, и т.д.
18. Дмитриев В. Доброволец. Воспоминания о войне и плене. М.-Л., 1929. С.2.
19. См.: Десятилетие мировой войны. С.277.
20. См.: Narskij I. Kriegswirklichkeit und Kriegserfahrung russischer Soldaten an der russischen Westfront in den ersten beiden Kriegsjahren (в печати)
21. Более подробно см.: Бергер П., Лукман Т. Социальное конструирование реальности. М., 1995. С.259.
22. Шамурин Ю. Указ. соч. С.1.
23. Там же. С.41.
24. Там же.С.42.
25. Там же.С.5
26. Там же. С.54.
27. Левин К. Записки из плена. М., 1930. С.39.
28. Разгон И. В австрийском плену / Десятилетие мировой войны. С.281.
29. Шамурин Ю. Указ. соч.С.14.
30. Кирш Ю. Указ. соч. С.74.
31. Дмитриев В. Указ. соч. С.16.
32. Левин К. Записки из плена. С.42.
33. Краснов П.Н. Венок на могилу русского солдата. С.36.
34. Разгон И. Указ. соч. С.278.
35. См.: Линов А. Воспоминания рядового (из австрийского плена) / Десятилетие мировой войны. С.286.
36. См.: Левин К. Записки из плена. С.64.
37. Левин К. За колючей проволокой. М., 1929. С.17.
38. Разгон И. Указ. соч. С.280.
39. Левин К. За колючей проволокой. С.24.
40. Левин К. Записки из плена. С.234.
41. Там же. С.238.
42. Левин К. За колючей проволокой. С.29-30.
43. Кирш Ю. Указ. соч. С.102.
44. Разгон И. Указ. соч. С.280.
45. Линов А. Указ. соч. С.286.
46. Кирш Ю. Указ. соч. С.16.
47. Там же. С.39.
48. Там же. С.28.
49. Левин К. Записки из плена. С.4.
50. Кирш Ю. Указ. соч. С.44.
51. Там же. С.25.
52. Там же. С.57.
53. Левин К. Записки из плена. С.26.
54. Русский военнопленный. 1917. ? 2.
55. Тарасевич А. Отчет по обследованию лагерей и мест водворения русских военнопленных в Австрии и Венгрии. М., 1917. С.10.
56. См.: Шуберская Е.М. Дневник командировки в Германию для осмотра русских военнопленных в июле-октябре 1916 г. Пг., 1917. С.14; Отчет сестры милосердия А.В.Романовой // Вестник Красного Креста. 1916. ? 6. С.2017.
57. Кирш Ю. Указ. соч. С.18.
58. Левин К. Записки из плена. С.20.
59. Там же. С.55.
60. Там же. С.237.
61. Там же. С.52; Разгон И. Указ. соч. С.278.
62. Краснов П.Указ. соч. С.41.
63. Там же. С.44.

Комментарии (22)

URC FREEnet

координаторы проекта: kulthist@chelcom.ru, вебмастер: